Возвращение в Брайдсхед - Страница 41


К оглавлению

41

— Я бы хотел, чтобы мистер Самграсс уехал, — сказал Себастьян, сидя в ванне. — Мне осточертело всё время быть ему благодарным.

В продолжение следующих двух недель нелюбовь к мистеру Самграссу стала секретом, который делили между собою все домочадцы: в его присутствии прекрасные старые глаза сэра Адриана Порсона обращались к какому-то дальнему горизонту, а его губы складывались в гримасу классического пессимизма. Одни только венгерские кузены, неправильно оценив социальное положение университетского наставника и принимая его за кого-то из слуг, никак не реагировали на его присутствие.

Все разъехались, и остались только мистер Самграсс, сэр Адриан Порсон, венгры, монах, Брайдсхед, Себастьян и Корделия.

В доме властвовала религия — не только в часовне, в ежедневных мессах и молитвах, утренних и вечерних, но и во всех разговорах.

— Мы должны сделать из Чарльза католика, — заявила леди Марчмейн, и за то время, что я у них гостил, она нередко заводила со мною душевные разговоры, осторожно направляя их в божественную сторону. После первого такого разговора Себастьян спросил:

— Что, мама вела с вами свой знаменитый «разговор по душам»? Она без этого не может. Проклятье.

На эти разговоры по душам никогда не приглашали и специально их не подстраивали; просто как-то само собой выходило, если ей хотелось поговорить, что ты оказывался с нею наедине — летом где-нибудь в тенистой аллее над прудом или в прохладном уголке розового питомника, а зимой в ее комнате на втором этаже.

Эта комната была ее собственным созданием; она выбрала ее для себя и переделала настолько, что, переступая порог, ты словно попадал в другой дом. Потолки были опущены, и сложный карниз, в том или ином виде украшавший каждую комнату, оказался недоступен взгляду; стены, некогда обтянутые парчой, были оголены, выкрашены голубой клеевой краской, по которой шли вразброс миниатюрные акварельные пейзажики; в воздухе стоял сладкий аромат цветов и высушенных пахучих трав. Собственная библиотека леди Марчмейн — много раз читанные томики стихов и религиозных сочинений в мягких кожаных переплетах — заполняла небольшой шкаф из розового дерева; каминная доска была заставлена дорогими ей вещицами — здесь была статуэтка мадонны из слоновой кости, гипсовый святой Иосиф, здесь же стояли последние фотографии ее трех героев братьев. Когда мы с Себастьяном жили в то ослепительное лето в Брайдсхеде одни, в комнату его матери мы не заходили.

Вместе с комнатой вспоминаются обрывки разговоров. Помню, как она говорила:

— Когда я была девушкой, наша семья была сравнительно бедной, но все-таки много богаче, чем большинство людей, а когда я вышла замуж, то стала очень богатой. Раньше меня это мучило, и я думала, что дурно иметь так много красивых вещей, когда у других нет ничего. Теперь же я поняла, что богатому легко согрешить завистью к бедным. Бедные всегда были любимыми детьми у бога и святых, но я полагаю, что можно и должно достигнуть такой благодати, чтобы принимать жизнь целиком, включая богатство. В языческом Риме богатство непременно означало нечто жестокое, но теперь это вовсе не обязательно.

Я сказал что-то про верблюда и игольное ушко, и она радостно подхватила эту тему.

— Ну конечно же, — сказала она, — очень маловероятно, чтобы верблюд прошел через игольное ушко. Но ведь писание — это просто каталог маловероятных вещей. Разве вероятно, чтобы бык и осел поклонялись младенцу? Вообще животные в житиях святых совершают удивительнейшие поступки. Это и есть поэтическая, сказочная сторона религии.

Но я не поддался ее религии, как не поддался и ее обаянию, вернее, поддался тому и другому в равной мере. Мне тогда ни до чего не было дела, кроме Себастьяна, и я уже чувствовал нависшую над ним угрозу, хотя и не подозревал еще, как она страшна. Он неотступно и отчаянно молил только об одном: чтобы его оставили в покое. У голубых вод своей души, под шелестящими пальмами он был счастлив и миролюбив, как полинезиец; только когда за коралловым рифом бросил якорь большой корабль, и к песчаному берегу лагуны пристала шлюпка, и вверх по склону, не знавшему отпечатка сапога, устремилось грозное вторжение торговца, правителя, миссионера и туриста — только тогда настало время выкопать из земли допотопное племенное оружие и бить в барабаны в горах или же, еще того проще, уйти с солнечного порога в темную глубину хижины и на земляном полу у стены, по которой шествуют упраздненные рисованные боги, лежать дни и ночи, надрываясь от кашля, в окружении бутылок из-под рома.

А так как для Себастьяна среди нарушителей его покоя были и его собственная совесть, и все человеческие привязанности, дни его в Аркадии были сочтены. Ибо в то для меня столь безмятежное время Себастьян учуял опасность. Мне было знакомо это его тревожное, подозрительное настроение, когда он, словно олень, вдруг поднимал голову при первом отдаленном звуке охоты; я видел и раньше, как он весь настораживался, когда речь заходила о его семье или его религии; теперь же я обнаружил, что тоже нахожусь под подозрением. Любовь его не стала холодней, но стала безрадостной, ибо я не делил с ним больше его одиночества. Чем больше я сближался с членами его семьи, тем неотвратимее становился частью того внешнего мира, от которого он пытался спастись; я делался еще одной цепью, приковывавшей его к чуждому миру. Именно эту роль старалась мне навязать его мать своими задушевными беседами. Но прямо ничего не говорилось. Я только смутно чувствовал, и то далеко не всегда, что происходит вокруг.

41